«Жизнь василия травникова» В. Ходасевича: поэтика мистификации
Биографический жанр является одним из самых характерных показателей того, как именно данная культура рассматривает человеческую индивидуальность и каковы способы «текстуальной представленности» личности [Валевский 1993, 88; см. также Лотман 1992; Дубин 2001]. Выбор же объекта биографического исследования (художественного или документального) свидетельствует о безусловной значимости данной личности для социума или, по крайней мере, для определенной его части, если речь идет о биографии деятеля неофициальной культуры. Кодификацией этой интуитивно очевидной системы служат серии биографий, таких как «Жизнь замечательных людей», «Пламенные революционеры», «Писатели о писателях» и т.п. Мы не останавливаемся на значительных отличиях – как идеологических, так и стилистических, – которые существовали между этими сериями и даже в их рамках: речь в данном случае идет о наборе имен, а не способах их представления. (Близким аналогом в другой культурной сфере может служить «наличие или отсутствие памятников здравствующим лицам», которое В.Успенский предлагает рассматривать как «один из существенных критериев, применяемых при классификации цивилизаций» [Успенский 2005].)
Вместе с тем, сами формы биографического дискурса показывают, как осуществляется «комплекс трансформаций реального облика индивидуального при текстуальном представлении» [Валевский 1993, 88-89]. Иными словами: как происходит отбор отдельных фактов и каким образом континуальность становится повествованием, в соответствии с какими нарративными принципами оно организуется. (Не менее интересный случай – биографический текст о человеке, обстоятельства жизни которого практически неизвестны: показательным было бы сопоставление научной и научно-популярной биографий Андрея Рублева со сценарием фильма Андрея Тарковского.)
Исследования, положившие начало «лингвистическому повороту в историографии», постулировали, что любой исторический текст выстраивается в соответствии с определенными нарративными (литературными) моделями. Очевидно, что этот принцип применим и к анализу биографических текстов постольку, поскольку они являются подклассом исторических. Каждый отраженный в тексте факт и его интерпретацию мы можем рассматривать как «атомарные» (по Б.Расселу) и, таким образом, сопоставлять в различных версиях жизнеописаний как сам набор атомарных единиц, так и способы их повествовательной организации.
В настоящей работе мы рассмотрим неканонический текст биографического жанра, в котором описаны вымышленные лица; конкретнее – вымышленный писатель. Именно такие тексты позволяют в полной мере осознать специфику эстетической (в данном случае – жанровой) нормы, как «ориентировочной точки», служащей, по Я.Мукаржовскому, «для того, чтобы дать почувствовать меру деформации художественной традиции новыми тенденциями» [Мукаржовский 1994, 166]. Квазибиографические тексты, созданные на рубеже 1930-40-х гг., о которых пойдет речь далее, и создают «напряжение между предшествовавшей нормой и ее нарушением, предназначенным стать составной частью будущей нормы» [Мукаржовский 1994, 69] – нормы постмодернистской.
Частью литературной полемики Владислава Ходасевича и Владимира Набокова с Георгием Адамовичем стала серия мистификаций, увидевших свет в 1936-1940 гг. Адамович оказался замечательным «ретранслятором»: он с энтузиазмом сообщал читателям газеты «Последние новости» об открытии архива великого поэта начала XIX века Василия Травникова и о поэтическом дебюте Василия Шишкова (обзор см.: [Давыдов 2002]).
Появление «псевдобиографий» в русской литературе XIX века Ю.Лотман считал «ярким свидетельством роста культурной значимости биографии писателя» [Лотман 1992, 371]. Это безусловно так, и не случайно Ю.Тынянов рассматривал в одном ряду такие «литературные личности», как граф Хвостов и Козьма Прутков. Однако биографии/метатексты И.П.Белкина, Рудого Панька, И.Гомозейки – примеры, приводимые Лотманом, – существовали и получали смысл как приложения к основным текстам, повестям и сказкам. (Так же обстоит дело и с мистификациями Серебряного века – например, с Черубиной де Габриак.)
Травников Ходасевича и Шишков Набокова, напротив, обретают бытие, более значимое (на повествовательном уровне), чем их сочинения. Менее полусотни строк, процитированных Ходасевичем, одно стихотворение, опубликованное Набоковым, несравнимы ни по объему, ни по положению в структуре биографии с «Повестями покойного И.П.Белкина», «Вечерами на хуторе близ Диканьки» или «Пестрыми сказками». Очевидно, что это не случайность, а осознанный прием.
С другой стороны: Я.Гордин в работе о советской биографической прозе жестко назвал художественный домысел «мистификацией» (в философско-социологическом смысле: плод деятельности мистифицирующего и мистифицированного сознания) – или, как вариант, «од[ним] из вариантов [литературного] мифа» [Гордин 1975, 195]. Биографии вымышленных лиц оказываются мистификациями по определению – в жанровом плане и вне зависимости от того, поверит ли кто-нибудь в искусный обман, подобно Адамовичу. И создаваемый «миф» в этом случае опирается не на более или менее общеизвестные сведения (например, о Шекспире – пример Гордина), а на уникальный культурный контекст, создаваемый adhoc.
Поскольку на литературном вечере, где была впервые обнародована «Жизнь Василия Травникова» (1936), Ходасевич никак не намекнул на свои мистификаторские цели, мы можем с уверенностью утверждать, что фигура «наивного читателя» (им и оказался Адамович) была заложена в структуру текста. Далее мы покажем, какими средствами Ходасевич создал и поддержал иллюзию исторической достоверности и какие метки он расставил для «идеального читателя» текста.
1. Автореференциальность текста (по М. Риффатерру), подкрепленная внешними факторами. Истинность сообщаемых сведений подтверждается самим фактом их утверждения. Ссылки на семейный архив Травниковых, в котором сохранились уникальные экземпляры книг (сборник стихов и брошюра, посвященная жизни поэта), публикации в журналах начала XIX века и т.п., вплоть до автоэпитафии на гробовом камне – все эти, более или менее традиционные элементы литературных мистификаций (и подозрительные уже в силу этого), становятся убедительными благодаря внетекстовым факторам. «Травников» написан автором образцовой биографии Державина и, что важно, написан в той же манере стилизации под прозу XIX века с редкими вкраплениями архаизмов и диалектизмов. «Реальность» существования Травникова, таким образом, опирается в равной степени на реальность существования Державина и репутацию Ходасевича-биографа.
2. Достоверность и непротиворечивость текста на уровне фактов закрепляется на уровне фабулы: текст «Травникова» пронизан литературными реминисценциями, и легко узнаваемые модели оказываются свидетельством не «выдуманности», но правдивости текста. А.Зориным отмечено «литературное и притом позднейшее происхождение самой истории семьи закоренелых безбожников и павшего на них родового проклятия» [Зорин 1988, 25], – истории, которая отсылает к топосам готического романа, но и не только к ним. История постепенного одичания Травникова-старшего и его (не)общения с сыном связана с темой «вырождения» (во всем диапазоне от Золя до Нордау) и содержит текстуальные переклички с «Господами Головлевыми», в которых отражен, конечно, более поздний этап русской истории. «Дублирование» судеб отца и сына Травниковых также является примером утверждения через автореференцию: повторение закрепляет эффект реальности.
Литературное происхождение имеет и история любви Василия Травникова к четырнадцатилетней Елене Гилюс: обучение девушки итальянскому языку связывает ее образ с четырнадцатилетней Джульеттой, чтение Данте, Петрарки и ранняя смерть – с Беатриче, Лаурой и – метонимически – с Франческой да Римини: итальянские стихи играют ту же роль, что рыцарский роман в пятой песне «Ада» (которая прямо цитируется в эпитафии Елены).
Более сложный случай: родители Травникова некогда «играли Баха, модного композитора Моцарта, но всего чаще – дуэт из Пиччиниева “Роланда”». Важен не сам по себе дуэт нежных любовников из популярной оперы, но имя Никколо Пиччини, которое, в силу соседства с Моцартом, должно напомнить строки из «маленькой трагедии»:
Нет! никогда я зависти не знал.
О, никогда! – ниже, когда Пиччини
Пленить умел слух диких парижан...
Пиччини потерпел поражение в борьбе с Глюком, как пушкинский Сальери – в борьбе с Моцартом, как Василий Травников – в противостоянии литературе своего времени (в том числе и обоим Пушкиным).
Очевидная «литературность» самой истории Травникова и судьбы его сгинувшего архива также требует дополнительного комментария. Единственная известная нам книга, которую Травников читал в детстве, это «Арфаксад, халдейская повесть» Петра Захарьина (1793-1796). Беглое упоминание важно, как и все беглые упоминания в повести: «Арфаксад», как и «Жизнь Василия Травникова», представляет собой «публикацию» текста, найденного в семейном архиве. Литературное бытие Травникова (и как исторического лица, и как вымышленного персонажа) начинается с мистификации. «Травников вспоминал [повесть] впоследствии как образчик глупости» – Державин отзывался об одном из текстов Захарьина (идейно связанном с «Арфаксадом») как о «сущ[ем] вздор[е], ни складу, ни ладу не имеющ[ем]» (цит. по: [Рак 1988, 332]). Державин же, как показано исследователями (А.Зорин, И.Андреева), – одна из важнейших «закадровых» фигур повести Ходасевича: с ним постоянно соотносится заглавный герой.
3. Игра со взаимным отражением жизни и литературы последовательно проводится в «Жизни Василия Травникова» на метауровне. Ходасевич ссылается на текст, от модели построения которого отталкивается. Это знаменитая статья В.О.Ключевского «Евгений Онегин и его предки» (1887). Показательно, что Ходасевич не называет претекст напрямую: он упоминает лишь «непостижимо слезливых екатерининских бар, о которых так хорошо говорит позднейший историк». Ключевский достраивает биографии пушкинских героев на основании собственных знаний об историческом фоне, которые таким образом и сообщаются читателям. Ходасевич встраивает вымышленную биографию в контекст, который представляется знакомым и очевидным, но на деле – также оказывается литературным: как отметил в комментарии А.Зорин, обстоятельства жизни Богдановича излагаются в соответствии с легендой, созданной Батюшковым.
Тема литературы-как-жизни оказалась связана со статьей Ключевского не только в сознании Ходасевича. Ю.Тынянову такая трактовка художественного текста как сверх-миметического воспроизведения исторической реальности представлялась настолько вульгарной, что он даже не упоминал имени Ключевского, когда иронически замечал: «[...] того и гляди наши пушкинисты выпустят исследование о родственниках Евгения Онегина» [Тынянов 1977, 145?146].
Между тем, при столь различных, даже противоположных подходах (вспомним также, что мнение Ходасевича о формализме было резко отрицательным) несомненны параллели между художественными практиками Тынянова и Ходасевича, тесно связанными с теоретико- и историко-литературными работами писателей. Несомненно внимание обоих авторов к «младшим ветвям» культуры, к литературным «неудачникам», пристрастие к заполнению лакун и – если воспользоваться позднейшим термином – минус-приемам. Грибоедов у Тынянова – автор, который ничего не пишет или не может закончить начатое; Травников, по справедливому замечанию А.Зорина, был «своего рода вариантом Державина, лишенным [...] государственных и религиозных основ» [Зорин 1988, 27]. Добавим к этому, что, если верно наше предположение, Ходасевич послужил одним из прототипов тыняновского «Вазир-Мухтара».
Литературная мистификация строится на поэтике отрицаний и лакун по самой природе своей. Она является безусловно значимым текстом – в чем и смысл его (ре)публикации, – который по каким-либо причинам выпал из общекультурного пространства. На то, что образ Травникова построен «от обратного», уже обращали внимание исследователи (см., напр., комментарий И.Андреевой в: [Ходасевич 1997, 517]. Не менее важно и подчеркнутое исключение Травникова из литературно-бытового контекста: «он уже не застал в пансионе тургеневского кружка», «не сойдясь со стариками, он в общем чуждался и молодых» и т.п. Перечисление имен писателей, с которыми не сошелся Травников, с одной стороны, создает достоверный фон (Травников реален, поскольку общался или мог общаться с Жуковским, Воейковым, В.Пушкиным и др.), с другой же – логически мотивирует отсутствие упоминаний о Травникове всеми названными деятелями («Среди этого общества Травников держался особняком»). Для сравнения: самые известные «мнимые авторы» русской литературы исключены из литературной жизни географически и/или социально, но не по собственному выбору.
Двойственное положение героя по отношению к литературному контексту сохраняется до конца повести. «Быть может, те, кого принято считать учениками Баратынского, в действительности учились у Травникова?» Значимое отсутствие Травникова в истории литературы может обернуться его значимым присутствием. И на этом уровне текста снова возникает фабульно-тематическая перекличка между старшим и младшим Травниковыми: отец поэта, «будь он привычен к размышлениям», «мог далеко превзойти» вольнодумцев екатерининского времени, «потому что к отрицанию Бога и государыни у него прибавлялось отрицание отечества: до этого в ту пору еще не доходили» (мотив скорее из Достоевского, чем из сатирической литературы XVIII века). Травников-старший – несостоявшийся вольнодумец, Травников-младший – несостоявшийся реформатор русской поэзии
4. Собственно тексты Травникова – от детских басен до автоэпитафии – как было сказано, весьма немногочисленны. Для нашей темы важно, что они одновременно ориентированы на поэтику XIX века (небывалую и двойственную, поскольку Травников оказывается связующим звеном между Державиным и Баратынским) – и поэтику Серебряного века (автор одного из стихотворений Травникова – Муни, ближайший друг Ходасевича, покончивший с собой в 1916 г.). Так, уже на стилистическом уровне, Ходасевич воплощает важнейшую тему преемственности современной русской литературы по отношению к литературе классической, актуальную и для его поэтического творчества.
Показательно, что немалую часть биографии Травникова мы узнаем из его текстов, имеющих четкую жанровую привязку (басня, эпиграмма, альбомное стихотворение, эклога, эпитафия), но «иронически» (характеристика повествователя) нарушающих жанровый канон – не в последнюю очередь стилистически.
Параллелью и контрастом к «Жизни Василия Травникова» оказывается написанный под явным ее влиянием рассказ Набокова «Василий Шишков» (1939). Как и Ходасевич, Набоков играет с присутствием/отсутствием поэта в литературном контексте – русском эмигрантском, в данном случае. Шишков – это отчасти он сам, отчасти же – Б.Поплавский и (покойный) Ходасевич [Shrayer 1999; Маликова 2006, 31]. Соответственно, окончательный уход может прочитываться как смерть, эмиграция, отказ от творчества (Адамович назвал Шишкова «русским Рембо», что Набоков отчасти подтвердил позднейшим стихотворением Шишкова «Отвяжись, я тебя умоляю!..»). Наконец, последняя – и самая «набоковская» версия – растворение в творчестве. Ср. у Ходасевича: последнее свидетельство о жизни Травникова – его крайне резкий отзыв на «Руслана и Людмилу». Безвестный поэт не растворяется в литературе, но исчезает с появлением Пушкина. Поскольку Шишков (декларативно) существует вне преемственности, для него выход за пределы земного/литературного существования мыслим или в «молчанье зерна», мифологическую смерть и возрождение (образ, как неоднократно отмечалось, восходит к стихотворению Ходасевича «Путем зерна»), – или в культурное инобытие («Променять на любое наречье Все, что есть у меня, – мой язык»).
Ходасевич отделил Травникова от современного ему «литературного быта» начала XIX века – Набоков же подчеркнуто отрицает само понятие контекста, хотя собирательность образа Шишкова на контекст и указывает. Еще более радикальный отход от классической формы литературной биографии – пусть даже и вымышленного лица – Набоков совершил несколько ранее в своем первом англоязычном романе «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (1938-1939, опубл. 1941). Понятия эпохи, влияния, преемственности и т.п. представлены в нем как фикция, хронологическая последовательность событий нарушается, а повествователь оказывается на одном онтологическом уровне с персонажами книг Найта. Набоков добивается того же эффекта, что Ходасевич (ощущения реальности, гениальности и недостижимости вымышленного писателя), не делая Найта необходимым связующим звеном между литературными эпохами, каким был Травников, но исключая его из каких бы то ни было связей, кроме личностных.
(Активное присутствие авторского «я» в «Травникове» и «Шишкове» не может быть параметром сопоставления, поскольку является чертой не индивидуальных поэтик, а жанра биографии-мистификации в целом – чертой, восходящей по крайней мере к «Дон Кихоту».)
Мы показали, что на всех уровнях текста – от стилистического до фабульного – «Жизнь Василия Травникова» нарочито двойственна. Каждый из элементов может быть прочтен буквально или же – как часть создаваемой Ходасевичем модели литературной эволюции. В основу фабулы положены разножанровые литературные образцы, и в рамках художественного мира повести интертекстуальная игра оборачивается игрой судьбы – сюжетом, строящеимся на узнаваемых повторах. Образ Василия Травникова создается на основе частных характеристик – противопоставлений как названным, так и не названным в повести деятелям русской культуры. В жанровом отношении повесть Ходасевича ориентирована как минимум трояко: наивный читатель воспринимает ее как подлинную биографию, читатель проницательный определяет ее как мнимое жизнеописание, «идеальный читатель» находит системные отличия от русской традиции квазибиографий.
Основная дихотомия повести – явное отсутствие / необходимое присутствие Травникова в истории русской литературы – перейдет на более высокий уровень в прозе Набокова конца 1930-х – начала 1950?х гг.: наличие / отсутствие контекста, в котором разворачивается творчество Найта, Шишкова и Сирина (в англо- и русскоязычном вариантах автобиографии). Показательно, что все персонажи-писатели оказываются пограничными фигурами, стоящими на рубежах культур. Едва ли не противоположными методами (утверждение преемственности Ходасевичем, болезненное ее отвержение Набоковым) писатели решают чрезвычайно схожие задачи. Традиционное для жанра вымышленной писательской биографии построение образа героя на отрицании черт («он не есть то-то и то-то») оказывается напрямую связано с выбором литературных и жизненных стратегий.
Литература
Валевский А.Л. Основания биографики. – К.: Наукова думка, 1993. – 111 с.
Гордин Я. Возможен ли роман о писателе? // Вопросы литературы. – 1975. – № 9. – С. 190-211.
Давыдов С. Шишки на Адамову голову: о мистификациях Ходасевича и Набокова // Звезда. – 2002. – № 7. – С. 194-198.
Дубин Б.В. Биография, репутация, анкета (О формах интеграции опыта в письменной культуре) // Дубин Б.В. Слово – письмо –– литература: Очерки по социологии современной культуры. – М.: Новое литературное обозрение, 2001. – С. 98-119.
Зорин А. Начало // Ходасевич В.Ф. Державин. – М.: Книга, 1988. – С. 5-28.
Лотман Ю.М. Литературная биография в историко-культурном контексте (К типологическому соотношению текста и личности автора) // Лотман Ю.М. Избранные статьи: В 3 т. – Т. 1. – Таллинн: Александра, 1992. – С. 365-376.
Маликова М. Дар и успех Набокова // Империя N. Набоков и наследники. – М.: Новое литературное обозрение, 2006. – С. 23-36.
Мукаржовский Я. Исследования по эстетике и теории искусства. – М.: Искусство, 1994. – 606 с.
Рак В.Д. Захарьин Петр Михайлович // Словарь русских писателей XVIII века. – Вып. 1. – Л.: Наука, 1988. – С. 331-334.
Тынянов Ю.Н. Сокращение штатов // Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. – М.: Наука, 1977. – С. 144-146.
Успенский В. О единстве человеческого рода, или Зачем ставят памятники? – http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2005/1/uspen.html
Ходасевич В.Ф. Собрание сочинений: В 4 т. – Т.3. – М.: Согласие, 1997. – 592 с.
Shrayer Maxim D. Poetry, Exile, and Prophetic Mystification in “Vasiliy Shishkov” (1939) – http://www.libraries.psu.edu/nabokov/shray21.htm
Літературознавчі студії. – Вип. 21. – Ч. 2. –
К.: ВПЦ “Київський Університет”, 2008. – С. 81-88.